Общественно-политическая газета Иркутской области
Выходит по понедельникам

«Нам надо любить, иначе мы ничего не сможем сделать…»

22 августа, 2016

Иркутский художник Геннадий Кузьмин всегда привлекал меня какой-то тайной, заложенной в его работах, недосказанностью, непохожестью ни на кого, сложностью и одновременно простотой, умением видеть гармонию в обычном, обыденном. Его персонажи, несмотря на угловатость кубистического стиля, очень чувственны, изысканны, наполнены мощной энергией, таящейся в них, как стихийная сила,  выплескивающаяся временами наружу, подобно океанической волне. Она вовлекает тебя, уносит в глубины, и ты отдаешься ей всецело, не сопротивляясь…

10.jpg

— Геннадий Юрьевич, когда вы начинаете писать картину, думаете о том, понравится она, не понравится, или это вообще не важно для вас? Есть импульс — и пишете.

— Каждая работа пишется для кого-то. Я не имею в виду конкретного человека, который придет и купит ее, а пишешь, например, для  друга. Зайдет он как-нибудь на огонек, увидит и с тайным восторгом скажет: «О, старик, ну ничего себе…» или: «Ты знаешь, что-то у тебя не то…». Для одного человека можно писать, если его мнение дорого, как он оценит? А такого, конечно, нет: захотелось порисовать, дай-ка порисую…

— Я вижу, вы сейчас над большим полотном работаете, что-то из Древней Греции…

— Это отдушина. Обо мне как-то искусствовед Тамара Драница написала, что я стараюсь найти в сегодняшнем хаотичном мире какую-то отдушину.

— Как уход от реальности?

— Наверное. Сейчас вспомнил, что  когда начинал писать после окончания училища и жил в это первое десятилетие в Усолье,  то писал в большинстве каких-то местных мальчишек хулиганистого вида, беспризорников — чубастых забияк, пьющих пиво мужиков возле пивнушек и ларьков, таких колоритных, а рядом моя маленькая дочь, на контрасте. Она меня ждет, пока я пишу. Это 90-е годы были — тяжелые, гнетущие, серые. Сначала это все воспринималось как данность, пришедшая к нам с перестройкой. Потом об этих опустившихся, никому не нужных людях в газетах начали писать, по телевидению показывать.

Все это нахлынуло на меня, не давало покоя, не могло не бередить, но получалось как-то репортажно, не удовлетворяло. Я бросил. Не та тема. Искал, что же все-таки мое. Участвовал время от времени  в выставках, но о том, что сам буду членом Союза художников, только мечтал. Серьезная организация была, почти недосягаемая. В ней были недоступные вершины, как нам, молодым, тогда казалось. Например, Виталий Рогаль, председатель нашего Союза.

Когда я приносил работы, он смотрел-смотрел, вертел-вертел и своим неторопливым, с округлением буквы «о», спрашивал: «Сам-то ты что на них хотел показать?». Я что-то пояснял в ответ, он, не дослушав, говорил комиссии: «Ну всё, убирайте. А вот этот пейзажик пойдет, за него и будем голосовать».

20.jpg

— А чей пейзажик?

— Да мой же! Только вот эти, с болью написанные работы про тех же пацанов, мужиков спивающихся отметал, никому они не были интересны, а пейзажики мои ничего, принимались. То есть не приветствовались все эти социальные отщепенцы, неприглядные стороны жизни перестроечной, но ведь это была тогдашняя реальность, то, что происходило на наших улицах, в стране. И хоть на все это начали обращать внимание телевидение, пресса, но живопись отставала и все жила доперестроечными законами, когда нужно было только прославлять или делать вид, что у нас этого нет.

И тогда я закончил со своими никому не нужными и не востребованными «неприглядностями» и ударился в другую крайность. Перестроил свою живопись и резко перешел на другую тематику. Начал рисовать дам в шляпах. Целую серию сделал: красивых, загадочных, томных. Свой «Иркутский период», когда переехал из Усолья, с этого и начал.

Художник подходит к холстам, перебирает, что-то находит, показывает девушку с глазами восточного типа, в меховой шапочке. Потом приносит большой альбом с рисунками.

— Здесь первые  натурные этюды, много чего здесь собрано за 40 лет работы. Может, только нет тех пацанов и «пивных» серий, не сохранились.

— Мне кажется, просматривая ваши прежние работы и сегодняшние, вы все время ищете свой язык, ведь то, что вы делали в Усолье, кардинально отличается от того, что делаете в Иркутске. Не по тематике, а именно по манере письма. Наверное, художник постоянно ищет свой стиль, свой почерк и никогда не ставит точку?

Геннадий Юрьевич  уходит  перебирать холсты. Что-то вынимает.

— Вот опять нашел эскиз из «Усольского периода». Как-то на пленэре решил поработать. Осень была хорошая, теплая, красивая. Расположился у дороги, ведущей к химпрому, там много зелени. По дороге шли двое мужичков, время от времени на меня поглядывали. Потом как-то все подозрительней и пристальней. Решили, наверное, что я шпион, тайно зарисовки завода делаю. Вижу, возвращаются, подходят. Ну, думаю, бить будут. Они посмотрели мои зарисовки, заулыбались. Даже неудобно, говорят, стало, что под подозрение художник попал… А сейчас я хочу возвратиться к натурному письму.

— От реализма в другое направление?

— Да, чтобы найти поострее свой язык, вырасти. Всегда ведь ищешь, многие говорят, что меня узнать можно, значит, язык-то есть, почерк свой. А сейчас хочется взглянуть более реально на вещи,  более серьезно.

30.jpg

— Вы родились в Усолье?

— Да, в Усолье. В деревянном бараке. Там жили пять семей. Бедненькое детство, босоногое, но вот патефон у нас с мамой был. Я почему-то помню, что в доме были большие окна и маленькие, и до середины окна на них висели занавески. Вечером  большая незанавешенная часть окна темнела, а там какие-то блики, будто что-то страшное. Я маленький еще был, лет пяти-шести. Конечно, боялся всего этого. А вот наш патефон — это было для меня какое-то волшебство. Детство счастливое было, хоть и бедное. Мы часто с мамой переезжали с квартиры на квартиру. И везде, где мы жили, оставались крепкие друзья.

Мама растила  нас одна, без отца, а нас было у нее трое.  Последним нашим пристанищем был дом в третьем квартале, возле школы № 5. Сколько там было ребятишек! Сколько разных игр придумывали: и в чику, в скакалку с девчонками, в выжигала играли, в лапту, в баскетбол, волейбол, настольный теннис, прыгали в высоту, в длину, на перекладине подтягивались, кто больше сможет подтянуться, даже турниры и соревнования между дворами проводили, Сейчас я смотрю, дворы пустуют, все за компьютерами сидят.

Ну а потом, закончив восьмой класс, я поступил в Иркутское училище искусств. Там директором была седовласая Фива Константиновна Данилова, очень интересная личность. Она ходила по коридору с «беломором» в зубах, а мы знали, что здесь учатся такие старшекурсники, как, например, Римма Трубицина, и их лучшие работы висят в коридорах. Я стоял, смотрел и думал:  неужели через четыре года и я так смогу? И дома вечерами сидел, писал автопортреты маслом, руку набивал.

Но на первом курсе я на керамику попал, потому что недотянул по конкурсу на живописное и на декоративно-оформительское, а на керамику с моими оценками брали. Мне не очень керамическое нравилось, но делать было нечего, согласился без охоты. Учился я там год, но «вытягивать» эти горшки из глины я так и не научился.

Через год я попросился на педагогическое отделение, потому что там отводилось гораздо больше часов для рисунка и для  живописи, чем на керамике. А мне директор говорит, мол, какой из тебя педагог, у тебя же хвосты по физике, по химии. Тебе, говорит,  надо на второй год оставаться,  и вообще у нас  первый раз в истории училища такое, что по рисунку и по живописи твои работы лучшие,  их даже в методический фонд училища берут. А по всем остальным предметам ты двоечник. А я даже рад на второй год, только бы вообще не выгнали. Мне разрешили, и я снова начал учиться, только уже на педотделении.

— Вы интуитивно шли к тому, что для вас и явилось в жизни главным, к живописи?

— Да,  я много писал маслом, все это с удовольствием, с радостью, не то что на керамике. Педагог у меня была Лидия Дмитриевна Куклис, молодая, симпатичная, робкая, нежная, человек  тонкой души. Она как педагог много нам дала в понимании жизни, эстетики, красоты, а это формировало нашу глубину, наше мироощущение.

— А еще кто из педагогов оказал воздействие на ваше формирование?

— Это, конечно, Галина Новикова. Она в то же время, когда я учился, преподавала в училище, но не на моем отделении. Для нас она была кумиром. Шикарные у нее были натюрморты со старыми книгами, так здорово она писала, а наша преподаватель была ее подруга. Она ее часто приглашала на наши занятия, чтобы Новикова что-то нам посоветовала, как  уже известный и большой мастер. Она приходила  и делала серьезный разбор каждой нашей работы.

— А что может послужить посылом к творчеству?

— Да абсолютно всё!  Вот в послеперестроечное время стали попадать в руки Библия, Ветхий Завет. Через какое-то время начал писать на эти сюжеты, например, «Последняя ночь в Гефсиманском саду», «Сусанна и старцы». А еще я сразу понял  многие сюжеты, о которых нам рассказывал педагог Константин Антонович Грюнберг по истории искусств. Советское же время было, 67—68-й годы. Например, он рассказывает о «Тайной вечере» Николая Ге, что там сидят Христос с учениками. Но вот как Ге писал? Что за сюжет? С чем он связан, многие понять не могли, потому что он не договаривал, не рассказывал все подробно. А где прочитаешь, что за «Тайная вечеря»? С чем это связано? Что означает? Мы смотрели на картину, как на ход живописный, а ее историю, саму подоплеку, не понимали. И вот только став взрослым, прочитал, и мне все открылось, я все понял.

40.jpg

— А булгаковский  роман «Мастер и Маргарита» не пытались воспроизвести?

— Да, уже давно я делал небольшие эскизы, наброски. Потом фильм вышел, я вернулся к этой теме. Параллельно после каждой серии читал роман. Но как-то не вылилось это в большую работу, не родилось. Не время, видимо… Созреть ведь надо любому замыслу.

— Наверное, надо писать, когда это не дает покоя, просит выплеска. Я вот смотрю ваши работы и  вижу, что на многих полотнах — ваша жена.

— Она моя натурщица и моя муза. Мы вместе уже сорок лет. Я ей очень благодарен.

— А вот серия картин совсем иного цикла.

— Это во Франции. Кафе «Пикассо», ресторан  «Гаврош».У меня была поездка в Париж. Эту поездку организовал преподаватель Института иностранных языков Александр Фофин. Он стажировался по французскому языку и там познакомился с коллекционером Клодом Робером, который ведет аукционы в Париже. А этот аукционный дом, «Отель Друо», довольно известен и знаменит тем, что Ван Гог упоминает о нем  в письмах к брату, бывал там Сезанн. Вот меня в этот Дом к Робберу и пригласил Фофин. Но вначале сам Робер сюда пожаловал устраивать  в Иркутске аукцион. Это был 1998 год. Аукцион назывался «Легенды и мифы Байкала». Робер предложил взять двух художников в Париж, выбрал меня, как живописца, и скульптора Льва Серикова. Отобрал работы, которые хотел бы там на аукционе предложить, и мы туда поехали.

Геннадий Юрьевич показывает на холсте всех персонажей, которых он писал с натуры в ресторане.

— Вот, кстати, несколько французских пейзажей: «Нотр Дам», «СакреКёр» на Монмартре, там многочисленные улочки, где жила вся богема. А это мои акварели. Одну из работ я потом сделал в масле. Писал вечерами дома. Работ сто сделал. Хотелось бы сделать выставку акварели, которую очень люблю. А не показывал ее практически пока нигде.

— Это из серии задумок, что бы вы хотели, но пока не случилось?

— Можно и так сказать. Есть другие задумки. Раньше как у меня было? Что-то придет в голову, я сразу зарисовку делаю чем под руку попадет: чернила, карандаш. Потом складываю в папку идей. Таких очень много накопилось — и на сто жизней не хватит, чтобы все воплотить. Поэтому от чего-то отказываешься, понимая, что времени остается не так много, чтобы все можно было успеть. Жизнь человека короткая, поэтому хочется сконцентрироваться и сделать что-то такое основательное.

Я вот задумал еще в детстве маму написать, после училища даже триптих такой  хотел сделать, эта идея до сих пор держит. Вот бабушку Веру написал,  портрет которой недавно участвовал в выставке «Середина земли» в художественном музее. И хочется сегодня делать большие холсты, раньше все натюрморты какие-то короткие, быстрые. Хочется писать воспоминания о детстве, о матери, о родителях, может быть, даже по фотографиям написать портреты родных. Это как дань памяти им.

Вот бабушка у меня была. Она ходила со швейной машинкой по деревням и была как своеобразный дом быта на ногах: кому что-то сшить, перешить, перелицевать, скроить.  Вспоминаю свою прабабушку Валентину Сапожникову, ее дом стоял там, где сейчас иркутская школа искусств. Я ночевал у нее, когда поступал в училище. Сестра моей прабабушки хорошо шила шубы. Вот как-то и о них вспомнить хочется, портреты их написать, воскресить в памяти…

Поэтому от детства мне сохранить хотелось бы многое. Вообще,  меня  греет тема детства уже давно. Помню, приезжала к нам моя прабабушка, нянчила младшего брата, несколько лет у нас жила, иконки у нее в углу висели, она молилась каждый день, утром и вечером. Добрая была, душевная. Очень теплые воспоминания о ней. Такой период у меня сейчас, хочется писать портреты людей. Тех, кого встречаю, вижу, с кем общаюсь. Декабристскую серию хочу сделать.

Художник переводит взгляд на  большое полотно, стоящее на полу

— Это Петр Громницкий у дома в Бельске, где он жил. А умер он в Усолье, в больнице. Я в Интернете нашел его портрет и вот, написал.

— Какое хорошее лицо у него, благородное, красивое, аристократичное. Эту работу, наверное, у вас музей декабристов может приобрести?

— Не знаю, не показывал ее еще нигде. Я думаю о том, что вот такие люди, попав к нам в такую глушь, не сломались здесь, не озлобились, а работали, мыслили, что-то продолжали делать, насколько возможно, а ведь это не просто загубленная молодость, а вся жизнь. Хотелось передать это состояние души. Видите, там огонек свечи горит в окне, он вышел ненадолго на улицу, наскоро накинув на пальто. Объект для живописи очень достойный. Я сейчас перечитываю дневники декабристов. Очень интересное чтение…

— Люди с годами меняются, вам уже за шестьдесят, а что осталось в вас от того мальчишки, каким вы были?

— Стараюсь сохранить в себе то, что было. Надо мной уже и жена иногда подшучивает, что, мол, время сейчас иное и надо на вещи по-иному смотреть, а ты веришь всем. Я понимаю, что мир стал другим, люди  другие. Разобщение полное. Соседи не знают друг друга, живя в доме на одной лестничной площадке…

Но времена временами, а мне для творчества вредно переделываться. Я считаю, что люди людьми должны оставаться всегда. Мне вредно с недоверием к ним подходить,  настороженным и злым быть. Я должен любить всех! Я вот рисую старый чайник, я должен его полюбить, иначе правды не будет. Он должен стать моим родным чайником, надо увидеть на нем следы рук чужих людей, создать целый портрет этого чайника, его биографию и рассказать ее через полотно. А уж человека тем более. Я должен любить его. Портретист Павел Корин, помните, его «Русь уходящую», он так  говорил: «Вы должны попить чай с «натурой», полюбить, как своего, а потом только его написать».

Анатолий Костовский говорил то же самое: я, говорит, люблю  всех людей. А сейчас любить запрещают. Абсурд! Начнешь, говорят,  любить, на тебе ездить начнут все кому не лень. А нам надо любить, иначе мы ничего не сможем сделать, мы люди такой профессии. Иначе будет бездушное, выхолощенное письмо, оно, кстати, уже появляется. Только кому оно нужно, когда в нем нет души?..

Беседовала Лора Тирон, «Байкальские вести».

Фото автора.

На фото: Художник Геннадий Кузьмин
 в своей мастерской;

Новая работа на темы Древней Греции;

Портрет рыбачки из Листвянки

 

Поделитесь новостью с друзьями:

Комментарии